В психиатрической больнице сегодня очередной «залёт»: Жора гитарист уклеил спинкой кровати санитара Гордиенка по кличке Бугор. Манипуляции со спинкой Жора произвел умышленно, так как давно хотел отметелить Бугра за его хамское к нему отношение. Всю ночь он пилил свою кровать каким-то странным холодным оружием, которое в конце-то концов сломалось и раздербанило Жоре ладонь, но миссия была выполнена. Жора не выносил к себе обращения — «псих». Куда больше ему нравился санитар Коршун — полный громоздкой мужик, который называл всех психов «дураками». Прозвище «Дурак» казалось Жоре элитным и перспективным, а псих — это уже клиника. Кроме того, Жора, имея от бога музыкальный вкус, находил слово «дурак» музыкальным.
Коршун получил свое прозвище после одного неприятного эпизода. В девяностые в психбольницах часто отлеживались герои рэкета, которым сносило башни от серьёзных перепалок и наркомании. Модный кокаин и общедоступная марихуана за полтора года превращали реального пацана в босого кришнаита или в патлатого растамана, который закупал всю мировую библиотеку растафарианской литературы и молил Джа о спасении его грешной души.
Однажды такой «кришнаит-растафарай», попав в дурку после очередного припадка религиозности, совершил неприличный ритуал. Спустя нескольких дней «лечения», он впал от галоперидола в ностальгию и, схватив кастет, начал пи#дить персонал. Долетев до Коршуна и не соизмерив его обхват со своим, он подпрыгнул слева, ткнув Коршуна кастетом в толстую жилистую шею, потом справа, после чего Коршун, даже не сразу ощутив возле себя движение, резко повернулся, схватил в охапку бритого братка- кришнаита, как хищная птица, и бросил его прямо в палату, где перепуганные потерпевшие санитары уже готовились оперативно привязать братка к кровати. Пока привязывали, бешеный растафарай успел расхуярить бровь молоденькому практиканту, из-за чего тот навсегда ушел из медицины и уехал в Киев строить блатные рэстораны.
Жора-гитарист — так его прозвали в дурке за то, что он имел музыкальные способности. В провинциальной психбольнице особо «интересных» персонажей с тяжелыми психическими патологиями не наблюдалось, в основном — белочники, излеченные от кайфа наркоманы, шокированные реальным миром, и стандартные шизофреники, потому некоторым за хорошее поведение разрешалось приносить какие-то любимые вещи. Жора, не смотря на тяжелые отходняки после запоя и шумное изгнание чертей, вел себя хорошо: мыл полы, никого не пиздил, кроме санитаров, и всех медсестер ласково называл «маринками», в отличие от соседа по койке, который у каждой женщины в белом халате просил пересчитать мандавошек и называл блядюгами. Хороший Жора всегда просил принести ему гитару, хотя его мать вообще не понимала, откуда у него такое желание, потому как гитары у Жоры сроду не было. Гитара была для Жоры его голубой мечтой, и однажды сердобольный Коршун промутил ему гитару. Она была уже задубевшая, так как пролежала у него на даче не сколько десятков лет, но струны еще бренчали. Коршун притарабанил ему гитару в обмен на обещание, что Жора перестанет бухать до чертей, и тот дал слово мужика.
Несмотря на то, что Жора пить на время бросил, чердак у него протек нехило, потому из дурки его выписывать не собирались ближайшие пару лет. Да он и сам не очень хотел домой. Дома Жоре было нечего делать. Мать сутками пела в церковном хоре, бати он сроду не видал, а больше никого у него не было. Разве только фотография Высоцкого на стене. Когда Жора убухивался в соплю, Высоцкий на его стене оживал. Ему казалось, что Владимир Семёныч улыбается и изредка злится, когда Жора уже начинает борзеть.
Если бы не эти нахмуренные брови Высоцкого, Жора бы однажды отправил в космос весь кооперативный дом, потому что ему казалось, что чертей можно изгнать из квартиры только после того, как напустить в нее газу и зажечь спичку. Благо, Семёныч вовремя нахмурился. Жора знал наизусть песню «Райские яблоки», и мог сыграть ее на слух на чем угодно: на пиле, на нитке, на кастрюле, пристукивая пальцами по столу и т.д. Музыкальных инструментов у Жоры не было во избежание соблазна их пропить. Жора знал свои слабые места и не хотел усугублять, потому научился извлекать музыку из подручных материалов. После того, как Коршун принес Жоре гитару, тот долго не мог прийти в себя. Его не смущал тот факт, что на задубевшей гитаре кроме траурного вступления ничего сыграть нельзя. Он просто смотрел на нее и, казалось, даже не дышал. Только изредка можно было заметить, как смещаются у Жоры скулы от волнения. В одну из ночей к ним в палату определили запойного цыгана с эпичной фамилией Иванов. Цыгана выводили из запоя только в дурке, потому как никто не мог на него так убедительно повлиять, кроме стен психиатрии.
Тонкая организация Иванова была подвластна только главврачу, которого, по воле судьбы, звали Иван Иванович. Вероятно, такая кармическая связь личных данных обоих персонажей имела какую-то целебную силу, и через неделю цыган уже опять крутился на рынке с малым тайным бизнесом и с шилом в жопе. Никто не знает, что именно сказал цыган Жоре в один из вечеров, но это был единственный раз, когда Жора дал кому-то свою гитару. Хитровы#баный Иванов, имея золотые руки, что-то там такое с ней сделал, что она забренчала не хуже, чем у Высоцкого. Кроме того, цыган показал Жоре несколько блатных аккордов и даже исполнил ему «Райские яблоки», отчего Жора впал в музыкальный экстаз и даже заплакал. Жизнь, казалось бы, налаживалась, но с выпиской Иванова выписалась и гитара.
Правда, невнимательный цыган съ#бантил только с корпусом, потому как предусмотрительный Жора почему-то именно в ту роковую ночь поснимал с нее струны, будто предчувствуя беду. Пропажа корпуса Жору не смутила, хотя и вкололи ему двойную дозу галоперидола, во избежание излишнего стресса. Как истинный ценитель музыки, Жора понимал, что музыка идет от струн, а не от деревянной оправы, потому буквально за пару часов смастерил себе адаптированную под бытовые условия гитару, натянув на спинке стула все семь струн. Как ни удивительно, но ему удавалось сыграть «Райские яблоки» даже на стуле, что приводило в восторг не только дураков, но и весь персонал больницы.
Коршун сначала громче всех хохотал над этим музыкальным аппаратом, потом просто восхищался Жорой, а после, пропустив на смене пару рюмок, приходил и просил сыграть ему «Райские яблоки» за конфеты и чай. Особенно ему нравились два куплета:
Я узнал старика по слезам на щеках его дряблых:
Это Пётр-старик — он апостол, а я остолоп.
Вот и кущи-сады, в коих прорва мороженых яблок…
Но сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
Всем нам блага подай, да и много ли требовал я благ?!
Мне — чтоб были друзья, да жена — чтобы пала на гроб,
Ну, а я уж для них наворую бессемечных яблок…
Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
Коршун таскал из дому чай дуракам и какие-то до ужаса вкусные конфеты в ярких обертках. Носил и сигареты, которые таскал у жены из казенных запасов. Жена Коршуна — товаровед со стажем и опытом хранения казенного товара дома, не давала добро на такие гостинцы, но тот ухитрялся что-то, да и спиздить для дураков. Сердобольный санитар имел широкую душу, вполне соответствующую его габаритам, потому дураки его любили и уважали. С виду нельзя было сказать, что он имеет к кому-то какую-то жалость, потому что всегда был сам в себе. Если его что-то гложило, он отшучивался или пускал в ход матерную частушку собственного сочинения, благодаря чему все думали, что у Коршуна все хорошо. Но что-то было не хорошо. Вероятно, ранимая душа малость не выдерживала такой рабочей обстановки; дурка давила на голову — делала свое дело. Оттого он и бухал изредка до такой степени, что мог не заморачиваться дорогой домой, и прилечь в парке, недалеко от психбольницы. Жена с дочерью Ленкой шли искать его с фонариком, и, натыкаясь на это пьяное тело, голосили в три ручья: «Спасибо, что живой». Дома он отлеживался, работая сутки через двое, приходил в себя и снова в бой. Зато, когда он был на смене, никто никуда не бежал, никто не огрызался и не снимал мандавошек с блядюг. Иногда Коршун приносил даже свою изношенную одежду, но самое лучшее все равно нес Жоре. Жора ценил такое к себе отношение и всегда просил мать поставить за Коршуна свечку.
— Да шоб только не вылы там, як сучка, а красиво шоб спивалы за Андреича, — приказывал Жора матери и та, кивая головой, уходила выполнять указания своего виртуозного сына-музыканта. Только Коршуна в этом заведении называли по имени и отчеству: Петр Андреевич. Больше никого, только погоняла. На главврача говорили просто Иван, разве только цыган Иванов называл его по имени отчеству, но, правда, после кражи гитары больше в за- ведении не появлялся.
Однажды Коршун принес Жоре красивый, но поношенный черный пиджак, который еще когда-то давно забрал у брата. «Зачем он тебе? Давай я дуракам отнесу, хоть в толк пойдет». Брат скептически реагировал на доброту Коршуна, но в волонтерской по- мощи отказать не мог. Тот был редким пижоном, и носил такое, что на голову не налазило, как говорят в народе. Не мудрено, что в кармане пиджака вдруг оказался яркий красный галстук с белыми полосками. Когда Жора увидел это наряд, он тут же снял с себя больничное шмотьё, надел на голое тело пиджак и просунул голову в галстук, не заморачиваясь над узлом. Вся больница приходила смотреть на это чудо моды, все хохотали, а Жора хмурился и бубнил:
— Шо вы як психи? Як психи яки-то прямо.
Психи — самое обидное, что мог сказать Жора.
Однажды к Коршуну на работу пришла дочь Ленка — угловатая длинноногая девица лет семнадцати, с очень смешной прической, и точь в точь похожа на отца. Это поняли практически все дураки, которые еще были способны что-то понимать. Определив гены Ленки, они, опережая друг друга, побежали по коридору с криками:
— Петр Андреевич, к вам дочка пришла, да такая красивая, на вас похожая.
Ленка улыбалась. Несуразное дитя впервые в жизни получило комплимент от такого количества мужчин, пусть даже и немного странных. Дураков она не боялась, потому что отец ей ничего экстремального о них не рассказывал. Может потому Ленке и хотелось как-то продолжить деятельность Коршуна, и она решила на будущий год поступать в медицинский на медсестру. Да и к отцу поближе, чтобы по паркам не искать, а сразу вести домой. Жора ей тоже был симпатичен, как персонаж, к тому же, она однажды увидела его на вокзале в этом знаменитом пиджаке на голое тело и в галстуке, и поняла масштабы его артистичности. Ленка ехала с отцом в Одессу, а Жора — домой, в Чернево. Увидев Коршуна, Жора раскланялся и сходу засыпал вопросами:
— Куда идэтэ? Чого идэтэ? Шо там будэтэ робыты?
На полном серьезе Коршун ответил, что едет он в Гондурас, и Жора, покивав головой, мол, ого, как далеко, пожелал счастливой дороги и пошел занимать место в своем автобусе.
Это была последняя встреча Коршуна с Жорой. Петр Андреевич уехал в Гондурас навсегда, напившись по приезду из Одессы то ли с горя, то ли с радости. В бумаге написали, что смерть наступила от асфиксии, в следствии закрытия пищевых путей рвотными массами.
***
Когда Коршуна хоронили, сквозь светлые облака шпарил теплый ливень. Родные, близкие, друзья, соседи медленно перебирали ногами, месили тесто из воды и грязи, а головы их были прикрыты чем попало: у кого кульком, у кого кофтой, у кого и зонтик нашелся. По левую сторону шла колона сотрудников психиатрической больницы — с цветами и венком в руках у главврача. Сзади неуверенно топтались несколько стриженых парней с восковыми лицами, один из которых был в красном галстуке на голое тело и в праздничном пиджаке. Дочь Коршуна узнала в этом восковом человечке Жору-гитариста и впервые за всю похоронную процессию заплакала. Ей было жаль Жору. Теперь никто не принесет ему конфет и чаю, а Бугор будет пи#дить по поводу и без.
Остальные «дураки» были одеты по-больничному, серо и траурно. Витёк Шизо изредка смахивал слезы, будто стесняясь того, что он мужик, а плачет; Санько прихрамывал и старался не сильно ступать на больную ногу, но Витёк безмолвно его подгонял, и тот шел в колоне чуть ли не вприпрыжку; у Сашки Голубца от слез дергались худые острые плечи. На похороны пошел даже цыган Иванов, который опять загремел с делирием в дурку и очень боялся Жоры, но тот даже не заметил его появления.
Жора… Жора оставался серьезным и непоколебимым. Он не вынимал руки из карманов и чем-то там все время шуршал, из-за чего санитарка Алка постоянно на него цикала.
Уже после того как гроб Коршуна засыпали землей, Жора подошел к земляному холму, слегка наклонился и высыпал из кармана несколько горстей карамели в яркой обертке. С таким же непоколебимым лицом, с каким он шел в колоне, Жора покорно отправился к «своим» и даже не изменился в лице. Медсестры и санитарки смотрели на него с жалостью, а одна взяла Жору за рукав, но тот зло одернул руку и отвернулся. Через три года Ленка поступила на практику в психиатрическую больницу, где работал её отец. Все эти три года, пока
Ленка училась на медсестру, она проведывала Жору и носила ему чай и конфеты, но тот не принимал никаких гостинцев от Ленки. Впрочем, от других тоже. Доктор говорил, что тот сильно затосковал, и даже снял струны со стульев в день похорон Коршуна. Больше никто не слышал «Райских яблок» Высоцкого в его исполнении. Через полгода Жору выписали, и он на второй же день своей «гражданки» получил топором по голове от коллег по стакану. В реанимации Жора не вынес наркоза из-за внезапно обнаружившегося слабого сердца.
***
Ленка стояла на пороге психбольницы в коротеньком халатике на легкий бежевый свитерок, с тонкой коричневой папиросой, и выдыхала дым в морозный воздух, отчего тот крошился и падал под ноги осколочным снегом. «Дураки» несли из столовой ведра с супом и кашей, а толстая Анна Андреевна деловито покрикивала:
— Токо шоб без баловства, хлопцы!
«Хлопцы» радостно закивали и вытащили по сигарете. Ленка улыбнулась. «Разделили-таки пачку по-братски, хорошо, хорошо», — с облегчением подумала она и поспешила в больницу, подергивая плечами от холода.
© Лёля КЕТАМИНОВА